Эпоха Возрождения - это вершина, с которой мы обозреваем мировую культуру в развитии, с жизнью и творчеством знаменитых поэтов, художников, мыслителей, писателей, композиторов, с описанием выдающихся созданий искусства.
Новости Города мира, природа. Дневник писателя. Проза Лирика Поэмы Собрание сочинений Приложения. Галерея МОДЕРН_КЛАССИКА контакты
В истории человечества не было веков без вспышек ренессансных явлений.
Опыты по эстетике ренессансных эпох,
а также
мыслителей, поэтов
и художников.
Ход мировой
истории под знаком Русского
Ренессанса.
Драмы и киносценарии о ренессансных
эпохах и личностях.
Стихи о любви
Все о любви. Стихи и эссе. Классика и современность.

 

 

Птицы поют в одиночестве.

 4

В последний день перед экзаменом я бросил все попытки заниматься. Лучше ничего не делать. Я сидел на подоконнике и курил. Заглянула Зоя Вишнякова. Алика не было.
- Филипп, - сказала она, размахивая сумочкой, - идем в кино?
- Идем, - сказал я.
И мы уехали на Невский. Она сияла глазами, равно глядя с улыбкой любви и на парней, и на стариков, и на меня. Красота ее ног и походки, ее платье, ее сияющие глаза были отданы всем на счастье, и в этом, казалось, состояло ее счастье.
Сидя в полутьме кинозала, рассеянно глядя на экран через поле голов, я особенно тихо и полно ощущал ее близость и думал, как она может быть счастлива, и лучшие фильмы, в сущности, пытались выразить то же самое, они боролись за самое лучшее в ней, за самое высокое счастье. А Зоя как будто и не знала об этом, хотя много толковала о современном кинематографе и о современном театре... И если мне ни к чему были современный театр, БДТ, Сартр, Дюрренматт, а была нужна нежность и любовь, - ей нужно было все наоборот. В моем сознании возникала Ленка, и я испытывал сладкую зависть к ее жизни без меня. А Зоя Вишнякова? Сколько этих маленьких женщин я видел каждый день на Невском!
Но какая бы она ни была, я любил следить за каждым ее движением - грации, красоты у нее не отнять. При встрече в коридоре (утром она ходит в кокетливом халатике) или внизу в вестибюле (она спешит куда-то) ее глаза вспыхивали, голос звучал нежно, я в волнении совершенно терялся и даже не поднимал глаз, пытаясь схватить в воздухе отдельно от нее ее окрыленную нежность. Она просто говорила:
- Здравствуй, Филипп!
Я отвечал:
- Здравствуй! - волнуясь, как в детстве, когда я учился произносить это такое простое слово.

Шла осень пятого класса.
Анна Яковлевна покачала головой, поджала губы и своим задушевным голосом сказала: «Два». Два! Ее большие, бледно-голубые, как бусы, глаза говорили мне, что я хороший и унывать мне нечего. Я прошел на свое место, счастливый, просидел другие уроки как во сне и отправился домой один. Ленка осталась петь в хоре.
Первым делом я затопил печь в летней кухне. Я один в доме. В сентябре и Дени надевает резиновые сапоги, и она рыбак, - идет кета! Я помыл котел, вычерпал грязную воду берестяным ковшиком, налил воды, снова вычерпал и налил окончательно чистой... Я встал и сказал:
- Здравствуйте!
Взял плоскую корзинку и отправился в огород.
- Здравствуйте, Анна Яковлевна!
Я срывал пожелтевшие початки кукурузы и бросал в корзину.
- Здравствуйте, Наталья Львовна!
- Спасибо! Благодарю вас!
- Пожалуйста!
С приездом новых учительниц я попал в безвыходное положение.
- Здравствуйте, Людмила Герасимовна!
Три слова нужно выговаривать целую вечность.
Ленка за три дома вылетала со своим «здрасьте», а я за три дома сбегал к реке посмотреть: поднялась вода и насколько поднялась.
Длинные травы качались в воде.

Иногда и бежать некуда. Я, взволновавшись вконец, шептал:
- Здра...
И уже слышал над собой задушевный голос Анны Яковлевны:
- Здравствуй, Филипп!
Меня не хватало на имя-отечество, это явно невежливо. Между тем со мной стали здороваться Галка Нестеренко, дочка нашего пекаря, и Маринка Цветкова, дочка Людмилы Герасимовны. Я им отвечал, а потом пол-урока приходил в себя. А в шестом классе дело дошло и до Ленки.

Странная Ленка! Мы шли однажды в лес есть черную смородину, а возле конюшни жеребец лезет на лошадь... Не было бы Ленки - еще ничего, я совсем потерялся. А Ленка шла, словно сердилась на меня. И с тех пор - сколько лет прошло - все как будто сердится. Но она хорошая! Если я возьму и кину чем, она не кричит: чего ты и все такое. Она скажет:
- Чем ты кинул, Филипп? Так больно.
Если я кидаюсь снежками, она постарается увернуться от всех моих снарядов, а потом и скажет:
- Сколько?
И ей весело: десять раз промахнуться - это позор.
Она такой крепыш. Летим вместе под гору, она не сдается, задыхается от смеха, а потом и шепнет:
- Перестань меня обнимать!
И мир предстанет в ином свете.
Все у нее выходит хорошо: как спускается в валенках по ступенькам школьного крыльца и оглядывается - иду ли я, как она несет портфель, или поет, или бежит - неловко, а хорошо. Рано утром, если я замешкаюсь, она тихонько ходит по гребню сугроба у моего окна. Я выбегаю, она и не взглянет, я вижу ее девчоночьи следы и маленькую фигурку впереди... А потом уже на полпути она скажет:
- Здравствуй, Филипп!
- Здравствуй, - говорю я.
А мороз - за сорок! Сугробы выше окон, окна светят прямо в снег. Наравне с нами белый дым из труб. Снег скрипит под ногами чисто, ясно, и чисто-ясно светят звезды.

Однажды выходишь из школы, свет слепит глаза... Не успеешь оглянуться, сугробы сошли на нет: моря-лужи! Обходишь их, влезая на изгороди. Прибегаешь домой, срываешь со старых сетей поплавки, вырезаешь кораблик. Прутик - мачта, белый лист - парус, кораблик плывет... Ленка глядит на кораблик и уходит, и я ухожу, а кораблик плавает себе и плавает... Мы повзрослели - идет весна седьмого класса. Теперь я говорил первый:
- Доброе утро!
Возникали сомнения, может, правильнее: с добрым утром!
Ленка отвечала особенным голосом:
- С добрым утром, Филипп!
Я шел рядом с нею, а ее голос еще долго звучал во мне.
А дома мне Дени дает поесть, я говорю - спасибо! Мапа на рыбалке накидывает на меня дождевик, я говорю - спасибо!
- Что ты там шепчешь, дитя? - спросит дед.
- Ничего, - говорю, - стихи.
Вещи простые и ясные, если впитать в себя с молоком матери - сколько тоски, вины и раскаяния потребовали они от меня! И всегда столько душевной сосредоточенности приходилось проявлять мне, чтобы просто сказать: здравствуйте, пожалуйста, спасибо, - что каждый раз, если мне вполне удавалось это, я скакал, прыгал, бросался бегом через все село домой, вообще, чувствовал себя необыкновенно хорошим и всех людей на свете хорошими, особенно Анну Яковлевну. Она сказала, как всегда:
- Здравствуй, Филипп!

В ночь перед экзаменом я, к счастью, заснул сразу и хорошо выспался. Я вышел на улицу заранее и отправился в Университет не прямо, а через Тучков мост... Солнце ярко сияло. Я нес в себе тишину сосредоточенности и рассеянно смотрел вокруг, больше на воду. Экзамен мы сдавали в аудитории исторического факультета, а это налево, второй этаж, длинный коридор... Я дошел до поворота - вот где! Здесь царила атмосфера праздничности и страха. Девчонки, подтянутые в струнку, были особенно прелестны, неловки, красивы и жалки. Я смотрел на них спокойно, они улыбались мне, как товарищи по несчастью. Какой-то парень, верно студент-старшекурсник, остановился и прочел стихи, посмеиваясь над нами:

Опять над полем Куликовым
Взошла и расточилась мгла
И, словно облаком суровым,
Грядущий день заволокла...

И тут кстати стали напутствовать каждого словами: «Теперь твой час настал. - Молись!»

Я вошел в аудиторию, сказал тихо: «Здравствуйте!» и взял билет. У меня что-то спрашивали, я не мог понять что. Наконец взяли у меня билет и посмотрели, какой номер. Я сел на свободное место у окна, вынул авторучку, попробовал перо и только потом взглянул на первый вопрос - так! На второй вопрос - так! Нельзя было не знать. Но я ничего не помнил. Это как водится. Прошло немало времени, может быть целый исторический период, прежде чем я собрал все, что знаю о медном бунте и о нэпе, и тщательно отсеял все неясности. Расчет был основан на том, чтобы сказать несколько точных фраз, и все. Я был готов вовремя и даже мог выбирать, к кому идти.
Экзамен принимали три человека: старичок, который уже прослыл дотошным и опасным, молодой человек, который явно скучал, стало быть вредничал, и молодая женщина, которая была приветлива и ко всем добра. Я в подобной ситуации выбираю самого опасного экзаменатора нарочно. Старичок улыбнулся и ждал, ждал, а я никак не мог начать от волнения, он, старый интеллигент, встал, сказал: «Извините, я сейчас», - словно с сожалением прервал мой ответ, через минуту вернулся, я начал... Точные, выверенные с точки зрения истории и особенно русской стилистики несколько фраз произвели на старика весьма приятное впечатление, он несказанно обрадовался и заторопился с переходом на следущий вопрос. Про нэп я читал Ленина, потому и второй вопрос не был дослушан.
- Вы нанаец? - спросил он.
- Да, - выдохнул я.
Старичок мечтательно повел головой и сказао, что был в наших краях, а был он в юности, стало быть память о Дальнем Востоке - это его юность. Он с удовольствием поставил мне отлично. Я пробомотал спасибо и выбежал вон сам не свой. Меня обступили: пять, пять, пять - пронесся по коридору ветер удачи.

Это не был экзамен. Та женщина или молодой человек - они бы меня слушали и спрашивали, старик только обласкал, и все. Между нами взаимоотношения «экзаменатор - абитуриент» были переключены снисходительностью старого интеллигента во взаимоотношения чисто человеческие. И так всегда было, когда я встречал на своем жизненном пути настоящих русских интеллигентов. Я это рано осознал, и моя мечта о великой жизни была часто связана с усыновлением меня вот таким старичком с его старушкой, и они жили непременно в Ленинграде... Я не помню, когда и откуда взялась эта идея моя о великой жизни. Именно идея, она пронизывала мою жизнь задолго до того, как я вообще научился мечтать. Если кто из сверстников бросал школу или оставался на второй год, я всегда удивлялся: как можно не мечтать о великой жзини? Как можно родиться безвестным, жить безвестным и умереть безвестным?

Бывало, я встаю рано и еще до жары успеваю прополоть картошку. Дени мною довольна, я - тоже. Теперь я свободен, я бегу купаться, а потом ем суп с кашей, у нас так принято: горячий суп с холодной кашей одновременно. Или Дени готовит мне жареную фасоль, и лучше мягкой зеленой фасоли в масле нет еды на свете... Или я собираю огурцы, режу на доске мелкими- мелкими ломтиками, посыпаю светлую, как в росе, массу солью, поливаю уксусом - и ем! Но все это между делом, а дела нет. В селе в летний день - это сплошной сон. Рыбаки спят, потому что им в ночь ехать на рыбалку. Полеводы спят по кустам за колхозным полем - перекур с дремотой. В селе старушки и дети - эти вечно спят. Собаки роют в земле глубокие норы, и куда ни глянь - отовсюду из-под земли торчат их красные языки. Я иду до Заготпушнины, иду до мазанки Кэндэри - ни души! Разве проедет катер «Ласковый» - и на катере ни души! Я прыгаю по штабелям свежих досок у лесопильни, я люблю свежие доски, их цвет и запах. Еще больше я люблю свежеобструганные доски - такая чистота! Такая причудливость линий! Чистая красота!

Потрогав доски руками, я иду назад берегом - сначала галька и светлая вода, потом обрывистый луг и темные быстрины! На лугу множество тропинок, горячих, как песок. Летают стрекозы, и слюда их трепетных крыльев сгорает на солнце. Я вхожу в прохладу небольшой рощи ив над водой, падаю на мягкий дерн... Закрытые глаза полны светом - это белый свет! И мне странно думать о дальних краях, они только кажутся прекрасными, как звезды в ночи, но мне там не жить. Куда мне - быть рикшей в Бомбее? Куда мне - быть чистильщиком сапог в Милане? Нет, я и принцем, и королем не мог бы быть там. Когда я вижу в кино, как голодные дети роются в куче мусора или иссохшие, как мумии, едва живые люди бредут по дорогам - где, в Америке или в Африке, - я думаю: в каждом из них утрачена возможность великой жизни. Я лежу в роще ив и вдруг вскакиваю - какая мысль! Там, где-то в России, живет одинокая семья, у них все есть! И почему бы им не усыновить меня? Это так интересно, это надо обдумать! И я откладываю до вечера...

К вечеру жара спадала, жизнь в селе возобновлялась, мы купались и играли в волейбол, я бегаю и помню: будет что-то хорошее, хорошее - терпение! Вот и сумерки, я поднимаюсь на чердак, где в белой четырехугольной палатке сплю летом... Ласточки зашевелились в гнезде под крышей. Засветив фонарик, я читаю... Постепенно тают человеческие голоса, и природа начинает свой торжественный хор: комары, кузнечики, лягушки, кажется, и вода звенит, звенят леса, звенит небо колокольчиками звезд! Но это и есть огромная, необъятная тишина. Теперь время - я спокойно вытягиваюсь и улыбаюсь. Они решили усыновить меня. Надо же! Это значит мне жить в Ленинграде. Подробности - на целый роман - я пропускаю... Я в Ленинграде, я кончил Университет, это само собой. Я поспешно обдумывал мою жизнь дальше... Кто я - ученый или писатель? Я писатель! Я написал книгу, мой первый роман в двадцать один год - непонимание, переполох, признание! Я, не разгибая спины, пишу второй роман... Но... пришла беда, я знал, ее не миновать мне. В двадцать три года я заболел туберкулезом легких, это бич аборигенов по всей земле. Я лежал в больнице и уныло бездельничал впервые за много лет. Мое дело безнадежно. А у меня в голове готов третий роман, да еще какой! Но поздно. Я умер. Жизнь - счастье, но почему за счастие человек, как обманутая женщина, должен быть унижен? Смерть - унижение, и оттого что я прославился, моя смерть выставлена всем напоказ, читаю: «... после тяжелой и продолжительной болезни...» Что этим хотят сказать? Но делать нечегою Быть так.

Слышу голоса восхищения у моего изголовья. Никогда я не чувствовал себя таким хорошим, как теперь, когда меня нет. Все случайное, лишнее, мой вредный характер, моя некрасота, вся шелуха - все ушло. Только стройные строки моих романов, только чистый свет жизни, когда той жизни нет. Но почему живая жизнь не обнажена так чисто-светло?
Пережив муки смерти, уже зарытый в землю, я вспоминал...
Постойте! Талант, гений, великая жизнь - ладно... А любовь?
Умереть, не испытав любви молодой красивой женщины, это грустно.

Ленка стояла, слегка наклоняясь надо мной, а я, упершись коленками о лед, помогал ей приладить коньки.
- Хорошо?
- Лучше не бывает, Филипп!
И она делает дальний круг, словно повторяет эти слова для всех. И правда, нет радости лучшей, чем нестись на коньках, когда лед еще так чист и тонок, и половина реки еще чернеет незамершей водой, и над нею по первым ранним вечерам клубится белый пар, и деревья мохнато покрыты инеем, и самые интересные события разыгрываются на закате, в сумерках и при звездах, когда лед становится черным, а следы от коньков белеют, как хвост реактивного истребителя, и нам не остановиться.
- Филипп! - кричит Ленка. - Почему ты стоишь? Можно подумать, я за тобой бегаю!
И снова круг, в продолжение которого она принадлежит всем, с нею перекликаются, к ней прикасаются, и она все дальше уходит от меня и, уходя, приближается опять ко мне.
- Иди домой! - говорит она.
Ей весело! И снова круг, словно она комета - приближается к солнцу, разгоняясь над землей, и снова уходит в сторону по своей орбите, которая не обладает постоянством. На лодках, опрокинутых вверх дном, иней. На крыше школы - иней. В воздухе - иней! На темных окнах красные сполохи заката, словно в горящих печах открыли дверцы. Сумерки струятся, как смутные ленты кино. Рокочет лед. Ленка стоит передо мною, пристукивая коньками, и быстро оглядывает мое лицо. Вокруг зимняя черно-белая ночь.
Сняв коньки, мы медленно идем домой. Как хорошо было, и почему это кончилось? Всему есть конец. И дню, и конькам, и детству, и жизни... Я умру, и Ленка, и никогда ее не будет на земле. Но как это не жить? Когда другие живут... И другие умрут, и другие. Когда-нибудь все умрут, потому что Земля исчезнет, как появилась однажды. Но появилась же!

Я, вдохновленный пятеркой по истории СССР, ходил и ходил весь день по городу, пока не устал вконец, - и мне стало грустно. Я пришел в общежитие. Алик получил четыре и лежал на кровати - сокрушался! Он отвечал той молодой женщине, она все улыбалась и слушала, а если долго отвечать, всегда можно обнаружить пробелы в своих знаниях. Так оно и вышло.
Я сбегал в магазин, и мы распили бутылку противного портвейна.
Я спросил, где Зоя.
- Я хотел у тебя спросить, - сказал Алик, и с таким видом, что я увидел: ему и тут не повезло. И я подумал хорошо о Зое. Почему ей не быть настоящей, какая она есть? Она возмужает и обретет, вместо модных замашек, прелестную простоту и женственность. И все будет хорошо. Прощаясь вчера в коридоре после кино, она посмотрела на меня так... Я не знаю, как выразить. Томас Манн говорит: «Красота не обходится без капельки лжи». Так она и взглянула, в эту минуту капельками лжи были ее глаза, они выражали любовь, и я обвил ее руками и поцеловал, и она, смеясь, убежала своей подпрыгивающей походкой. Зачем ей это было нужно?
Зои я не видел и на следующий день. На третий день она вошла и сказала:
- Филипп! Я улетаю. Счастливо тебе!
- Сейчас?
Сочинение она написала на три. Это все равно что два, сказала она. Я поехал с нею в аэропорт. Она говорила, что если правду сказать, то первый раз в жизни по-настоящему несчастна.
Что же нас тревожит и мучит? Чего же не хватает нам для счастья? Неприкаянность юности? А потом? А потом - ведь лучше не будет.
Она шла в плаще среди женщин и мужчин к самолету, юная, красивая, и, как казалось со стороны, самая счастливая на свете!
Глаза у нее цвета вишни. В школе ее звали Вишневой Косточкой. Я заметил, я думаю о ней как об умершей. Она улетела в небо. И одна разлука мне напомнила другую.

Сколько я ни думаю о Ленке, что разлучило нас, я не могу решить. Неужели эта моя детская мечта о великой жизни?
Был чистый безветренный день в Ерга (рыбацкий лагерь-стан во время кетовой путины), за лугами, над стогами вдали поблескивал Амур. А недалеко у дубовой рощи темнел длинный узкий залив, где и обитали «динозавры». И хотя в пятнадцать лет детсткие страхи исчезли, но странное чувство мира во мне осталось, и мне снова становилось жутко, как в раннем детстве.
Рыбаки на огромных лодках, прицепленных к катеру, делали заплыв за заплывом, бригада за бригадой, работа велась круглосуточно. Шла кета! К вечеру Амур словно вышел из берегов - засверкал по всему горизонту. То тут, то там загорались красные и зеленые огни. Белый теплоход, весь розовый от заката, проплыл медленно, как мираж. Мы с Ленкой ходили, хлдили... Смотрели на лодки, полные кеты, собирали витые двустворчатые ракушки на прибрежном песке, сидели в палатках, ели пряники и уходили далеко в сторону от лагеря. Было холодно, было грустно и хорошо. Я говорил:
- Лена, может быть, наши мысли летят во Вселенной, как свет звезд?
Она молча смотрела на звезды: они едва загорались и гасли, пока не наступила ночь, и звезды крупно и густо засияли в беспредельном небе.
Я говорил:
- И, может быть, там есть такие существа, для которых наши мысли и желания - те же ветры и дожди?
Лена шла рядом со мной и молчала. Вернулись в Орон мы ночью. Я взял с собой только соленой икры, а Лена - большую корзину рыбы, я помогал ей нести. Она зажгла керосиновую лампу в летней кухне и занялась разделкой рыбы. В полночь пять кетин уже лежали в бочке, густо посыпанные солью. Она была деловита, но мне все казалось, что глубоко несчастна или я был глубоко нечасстный. При тусклом первобытном свете керосиновой лампы я пускался в рассуждения о возможности дружбы, любви между нами. Ленка слушала меня внимательно, иногда искоса взглядывая на меня или сдувая локон со лба, нож в ее маленьких руках ходил безостановочно, вспарывая полное брюхо кеты, вынимая прозрачную груду розовой икры. И было странно, как будто мы бедны, мы живем в тесной мазанке в полутьме, может быть, одни на земле.
- Филипп, - спрашивала Ленка, - разве мы не друзья?

Да, но я, верно, говорил уже о любви... Со школы мы возвращались прямо через лес, весь опавший и безмолвный. Над могилой сияло лицо Ани... Глаза у нее пристальные, лицо узкое, светлое, губы длинные, тонкие. Аня мне всегда казалась русской с едва приметным налетом нанайской женственности, в которой есть стыд, беззащитность и скрытная нежность.
- Что, Филипп? - спрашивала она.
Зимой ее могила вся под снегом, только столбик стоит с фотографией под маленькой крышей.
- Что, холодно? - спрашивала она.
Весной, когда вокруг здесь цветут ландыши, она молчала. На лице ее появлялось что-то жалкое. Всего лучше она глядела на мир в осеннюю непогоду, желтые листья клена создавали вокруг ее лица уют.
Лена смотрела на меня, и мы шли дальше. Земля примерзла, в следах людей, что прошли здесь в осенние дожди, белел лед... Мы наступали на лед, и лед со звоном рассыпался. Солнце село. На западе лилово-красные куски туч ярко горели, и уже поблескивали первые звезды. И она сказала: «Ты же моя первая любовь, Филипп!»

5

Главный экзамен для меня - сочинение. На аттестат зрелости, к своему ужасу и ужасу всей школы, сочинение я написал на три. Но как готовиться к такому экзамену? Я не знал, что делать. Я просто ходил по городу, был в ЦПКиО и в Приморском парке. Я ходил и там, где никто меня не мог слышать, пле вполголоса, напевал песенки Евгении Борисовны или выстукивал мотив палочкой по стволу дерева или решетке моста... Это был испытанный способ пережить тревогу, преодолеть себя или, словами Пушкина, сохранить к судьбе презренье.

Снова тучи надо мною
Собралися в тишине,
Рок завистливый бедою
Угрожает снова мне...
Сохраню ль к судьбе презренье?
Понесу ль навстречу ей
Непреклонность и терпенье
Гордой юности моей?

Пришел в общежитие поздно и сразу лег спать.
Я лежал на спине, потом перевернулся на левый бок, мне стало хорошо. Теперь - на правый бок, вот сейчас и засну... Ведь это испытанный прием!
Не заснуть. Во тьме мои глаза широко открыты, я вижу себя сверху. Отчего я не засыпаю сразу, как Тима? Почему я не ем беличьего мяса? И почему Ленка лучше меня говорит по-русски? К, Л, М, Н, О, П... Я пытаюсь говорить по-русски, ищу слова в полутьме... Слова есть. Но сказать - не о чем. У всех есть новости, тайны, дела... У меня ничего нет. И я снова начинаю бояться темноты. Кто это стоит у печки? Я укрываюсь с головой одеалом, потом высвобождаюсь - ведь это мама моя!

Она стояла у печки, словно прячась от кого-то, и глядела на меня, прикрывая один глаз рукой... Открытый глаз, край лица, ее губы и вся ее узкая фигурка сияли невыносимой красотой!
- Пудин-амба! - пробормотал я.
Я чувствовал, как с меня сходит кровь... Но почему я не умер?
Входя зимним утром в школу, полагал, что здесь-то я в безопасности. На улице сумерки. Звезды еще блестят. В коридоре от углей в печах вспыхивает теплый свет и гаснет. Прижмешьмя щекой к теплой извести печи, и тянет тебя закричать - так хорошо, боже мой! Мне весело, надо же. Мне нравится, когда я весел, потому что я редко бываю весел. Я сажусь на свое место на этой Земле и, не обращая внимания ни на кого, пою. Я пою, и весь хаос ощущений, суеверий первобытного сознания оформляю через песню в человеческое чувство - в грусть.
Это было необходимо. Я пою, когда мне особенно хорошо или особенно трудно.
Я пел, еще не зная значения русских слов, улавливая их смысл в напеве.
Я пел непрерывно, часами, пока ехал, например, с Дени на лодке за дровами. Я и рулевое весло держал просто так, не умел и грести, я сижу на корме и пою: «Там, вдали, за рекой загорались огни...» Дени рамеренно, по тысячелетней привычке, опускает и поднимает весла, лодка идет близко от берега...
Мы собирали хворост и складывали в кучу на красный дерн, которым сплошь покрыта земля под ивами, можно лечь и заснуть. На ивах, на самых неожиданных местах росли кучками такие яркие с желтой шляпкой грибы. Я лазил по старым, изогнутым стволам, а потом вслед за сбитыми грибами прыгал на мягкий дерн и пео «Вечер на рейде».
А близко на том берегу, отвесном, как стена, были дырки, из дырок вылетали ласточки, не такие красивые, как те, что вьют гнезда у нас под крышей, но тоже ласточки, серые, с короткими хвостами. Они пролетали низко над водой и - в дырку. А дырок много. Как они разбираются, где чей дом и где чьи птенцы?
Дени сказала, что в эти гнезда заползает змея и, сколько яичек ласточка ни снесет, все съедает. И ласточку может съесть.
Я пою «Варяга».
Зачем мне рассказала Дени про это? И правда ли это? Но с тех пор мне страшно взглянуть на высокие берега с гнездами речных ласточек. Мне чудятся змеи. Вода под обрывом темно отражает берег; ласточки летают и летают и ничего не знают об опасности. А дед говорит:
- Отчего это ласточки все летают, ты знаешь?
Я говорю:
- Им хочется летать и летают. Им, наверно, весело.
- Нет, - смеется Мапа, - они ловят насекомых в воздухе, как я рыбу - в воде. А зачем я это делаю? Ты думаешь, мне каждый день охота ловить рыбу?
- Без рыбы нельзя. Что же мы будем есть?
- Так и птицы, - говорит Мапа.
Мы ехали ставить сети на ночь. Это легко: в узком заливе втыкают в ил под водой шесты и к ним привязывают концы сетей, поплавки ложатся ровно поперек залива. За ночь щуки и караси непременно запутаются в них. На рассвете их нужно снять. Когда мы возвращались, звезды сверкали так близко и крупно, казалось, небо падает на землю. Я пою: «Соловьи! Соловьи!» - а потом и «Сормовскую лирическую».
- Вишь, как распелся! - говорил дед, махая веслом.
Я пою «Землянку», а потом... Сколько песен я знал! И откуда? Бывало, прозвучит песня первый раз в Москве - я уже знаю. Зимним вечером мы с Дени одни, она варит в чугунке картошку и тыкву на сладкое, отдельно в кастрюле - кету, я сижу у темного окна в коридор перед печкой, там полыхает огонь, а в бочке вода из проруби со льдинками, там касатка плавает. Дени сказала - их две. Я видел лишь одну: маленькая, с мой палец, плавает себе, живая, и не знает где. Я сижу на табуретке, ноги - на сосновых поленьях, и пою «Подмосковные вечера». Я пою, Дени усаживает меня за стол есть и говорит:
- Нельзя петь за едой, это к несчастью.
Я замолкаю, но пою про себя, потому что не остановиться, и, может статься, не я пою, а только прислушиваюсь, а поют где-то далеко, где Россия и лето.
Я иду спать и пою все песни заново, пока не засну. Мапа где-то в Сихотэ-Алиня разводил огонь в его железной печурке, я пел и для него, чтобы не было ему так одиноко в тайге.

Я осмотрел авторучку, набрал чернила и попробовал перо. Хорошо. Алик жужжал электробритвой, смотрелся долго в зеркало, одевался с толком, с расстановкой. Один узбек сокрушался:
- Все забыл! Ничего не помню!
Я сочувственно молчал, хотя терпеть не могу подобные штуки, это неправда. А если и в самом деле ничего не знаешь, тем более - молчи! Это достойнее. Алик был готов, он многозначительно посмотрел на меня и достал из портфеля коробку из-под конфет. В ней лежали аккуратно сложенные, новенькие фотошпаргалки - сочинения на всевозможные темы. Они имели прекрасный вид. Одно сочинение было на модную тему «Молодое поколение в пьесе А.П.Чехова «Вишневый сад». Сочинение ученицы 9 класса такой-то школы гор. Архангельска. Почему Архангельска - Алик не знал. Посмеявшись над собой, он ловко рассовал шпаргалки по карманам своего великолепного костюма. Этих штук было много. Алик хотел и меня снабдить фотодокументами.
Я покачал головой - не умею. Экзамены я сдаю не совсем так, как все. Всем важно знать, во что бы то ни было запомнить, вызубрить или, на худой конец, воспользоваться шпаргалкой. Мне важна, наоборот, свобода от всего этого. Мне важно быть простым, правдивым хоть до двойки, вот и все. Быть самим собой. Но это-то труднее всего в трудную минуту. После экзамена и пятерка меня не радует, если я сам в душе не был на высоте. Еще с вечера я начинаю следить за собой - чтоб ни малейшей фальши ни в чем. О чем я говорю и как? Что я делаю и зачем? А утром уже важно все: каждый шаг, темп сборов, как я иду по улице... Мне всегда смешна суета у дверей, за которыми таинственно идет экзамен. Кто как спрашивает? Кто что получил? Разве это имеет значение?

И снова атмосфера праздничности и страха. И снова девчонки, подтянутые в струнку, особенно прелестные, неловкие, красивые и жалкие. Я смотрю на них спокойно, они улыбаются мне, как товарищи по несчастью. Я им всем уже примелькался. Нас было, наверно, человек триста. На доске - темы сочинений. Я сразу решил писать по Пушкину. План составился сам собой. Я выписал несколько цитат, больше не нужно.
Одно стихотворение Пушкина я открыл в шестом классе, вернее Ленка открыла мне его. Она, наверное, сама была ошеломлена стихами «Я вас любил, любовь еще, быть может...», горячо сказала: «Филипп!» Я взял у нее Пушкина и долго повторял: «Я вас любил...» А в восьмом классе я говорил: «Боже мой, Пушкин!», бегая по дому. Кошка пряталась за печку и следила за мной своими вертикальными зрачками. Я ронял книгу и, закрывая глаза, падал на пол, на медвежью шкуру - «в пустыне мрачной я влачился». ...Явился шестикрылый серафим, и что он сделал со мной?

Моих ушей коснулся он, -
И их наполнил шум и звон:
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дольней лозы прозябанье...

И дольней лозы прозябанье...

Я принимался читать «Евгения Онегина» вслух. Дени пришла из магазина, я читаю. Дени подоила корову, я читаю. Дени сварила ужин, я читаю. Дени ставит на стол поздний ужин и тянет нанайское восклицание - каме! Каме!
- Это столько тебе учить наизусть, нэку?
- Нет, Дени! Спасибо, есть мне не хочется!
- Ешь, ешь, Филипп! Оставлять еду нельзя, не будет тебе счастья.
Это непреложный закон.
- «Подруга дней моих суровых, голубка дряхлая моя!» Дени, быть по-твоему! И я буду счастлив?
Я говорю ей по-русски. Дени все понимает, хотя отвечает мне на родном языке.
- Не убьешь человека, чужого не возьмешь, лентяем не будешь...
Это означает: будешь хорошим человеком.
- Будешь хорошим, а счастливым... - Дени качает, качает головой и плачет, это она об Ане и Боло плачет.
Я замолкаю. Нет, Дени, я теперь хороший! Я теперь счастливый! «Когда волнуется желтеющая нива...» - разве это не на меня нисходит счастье? А «Ветка Палестины»? Как ни тяжело было Лермонтову, когда он писал: «Выхожу один я на дорогу...», - я выхожу, и мне хорошо! Птицы поют в одиночестве, но песня их слышна всем! Я особенно много читал «Героя нашего времени» - маленькую книжечку с удивительным, с таким лермонтовским шрифтом.
Я был Печориным, он страдал, я был счастлив! Да полно, можно ли отделить счастье от страдания; есть жмзнь. Если жизнь была, значит, и счастье было.
Но кем можно выйти из «Мертвых душ»? Эти Чичиковы, Ноздревы, Плюшкины, Собакевичи - боже мой! Я не знаю, но и они мне чем-то дороги. Я люблю каждое слово Гоголя, острое, как клинок, как луч света...

В зимние каникулы в девятом классе две недели с утра до вечера, в полной тишине, здоровый душевно и физически, я читал «Войну и мир», читал с упоением, это, конечно, единственный роман в мире, как Россия у нас одна. С каждой главой, с каждым периодом толстовской фразы душа моя ширилась, и, вчитываясь в то, что, казалось, было давно и безвозвратно ушло: эти великосветские салоны, Анна Павловна Шерер, князь Василий, Элен, вся их блестящая пошлая жизнь, - я чувствовал, что и эта жизнь была жизнь, и в ней выразилась эпоха и Россия, и дело не в их смешных характерах и взглядах с вечной заботой, что сказал государь, а в том, что они жили. Мы этих людей не знали, и какое нам дело до их слабостей и пороков, и если они были люди скверные, то их давно нет, казалось бы, зачем Льву Толстому снова вызывать их к жизни? Неужели только чтобы сказать, какие это были мелкие, пошлые души? Нет, это была какая ни есть жизнь человеческая, тем и интересная нам.
Вы знаете, мне дороги и Анна Павловна Шерер, и князь Василий, и Элен. Писатель осветил их насквозь светом своей насмешки, но главное - светом, и они как вечно живые! А что говорить о лицах, нам симпатичных - Наташа Ростова, Пьер, князь Андрей, Николай Ростов, княжна Марья! В романе вся природа России, времена года, народ, деревня, Москва, Петербург, умственная жизнь, весь мир! Но главное в том, что читаешь о событиях, давно минувших, о мельчайших волнениях мелких и высоких душ, а все кажется, глядишь на ту жизнь сквозь события и движения души, нам знакомой и близкой, словно вглядываешься в прошлое сквозь прозрачные облака, сквозь прозрачные картины настоящего!
Читая «Войну и мир», открываешь мир современный.

Как хорошо было читать эти книги, но зачем нас спрашивали? Разве я могу рассказать своими словами, кто был Евгений Онегин? Нет, конечно. Я могу скучно повторять, что написано о нем в учебнике, и я повторял «без божества, без вдохновенья». Еще мучительнее были сочинения... Обычно я чувствовал себя просто преступником перед Пушкиным, Лермонтовым и русским языком. Пишешь иной раз с вдохновеньем (то есть «пленной мысли раздраженье»), а знаешь, как ни старайся, улики будут и ты получаешь три, четыре. Когда ты получаешь пять, ты горд и важен, но счастлив ли ты? Напишешь сочинение, и сразу садишься на скамью подсудимых. Несколько тревожных дней ожидания - суд идет! Первый приговор - опять четыре! Второй приговор - твое сочинение читают вслух как лучший образец ловкого мошеннчества чужими фразами, оправданного нашей посредственностью. Что за мука? Зачем? Я хочу быть Моцартом, а не Сальери. А не то - мне так легко - буду физиком!

Я сразу начисто написал сочинение и сидел, наблюдая за аудиторией. По рядам ходила высокая, солидная женщина, похожая на нашего завуча в Новорусской средней школе. Она каждый раз внимательно взглядывала на меня, словно ободряла и ласкала. Я снова взялся за проверку каждого предложения моего небольшого сочинения. Фразы простые, бедные. Зато грамматические и стилистические ошибки исключены.
Кто-то уже сдал работу и вышел. Я тоже встал, осторожно прошел по ступенькам вниз, положил листы на стол, сказал: «До свидания!» и вышел. И заметался по городу совсем как у Вознесенского:

Душа моя, мой звереныш,
меж городских кулис
щенком с обрывком веревки
ты носишься и скулишь...

Я, не зная, что делать, в нетерпении разъезжал по кинотеатрам в поисках новых настоящих волнений и сладкого знакомства с короткой жизнью людей на экране. Жизнь человека на земле не была длиннее. Если сеанс не совпадал или билетов не было, я садился в такси и летел на другой конец города, и легче было умереть, чем не попасть на настоящий фильм. Если фильм мне нравился, на меня рано находила боязнь, что скоро конец, и конец наступал, я вставал, смущенный и бедный - или смущенный и гордый - от сознания в себе силы и воли сделать великое.

В сквере Казанского собора отцветали розы, я слышал их знойный, летний запах и остро чувствовал их шипы, и снова, как в детстве, возникало шероховатое розовое пламя у виска, я пытался разглядеть его: пламя бушевало розовыми волнами и исчезало в глубиных Вселенной... Сквозь вечернее сияние улицы я видел первые звезды... Там летели галактики, разгоняясь во все стороны... Говорят, двенадцать миллиардов лет назад были в одной точке нейтрино и антинейтрино, Земли в помине не было... Потом звезды полетят обратно - в одну точку, и опять нейтрино и антинейтрино. Я видел весь Невский с двумя потоками людей... Куда люди шли? И все так чудесно одеты, и все так веселы! Земля тихо вращалась, плескался океан, падали бомбы, молодежь плясала енку, размахивали руками гориллы, люди голодали, президенты врали... Вдоль Невы ярко горели фонари, лучась в воде. Поблескивал золотой шпиль Адмиралтейства, и несся на всех парусах золотой кораблик!
Я переходил через Малую Неву, общежитие сияло светом - царство юности и красоты! Все были красивы и казались отчаянно счастливыми. Но нет труднее, чем быть отчаянно счастливыми. Это все равно что стоять на горной вершине.

На следующий день я изучал список двоечников. Рядом со мной стоял парень в очках. Он явно любовался этим списком, потому что там его фамилии не было. И моей фамилии не было.
- Нет, - сказал он. - Нет?
- Нет, - сказал я.
Мы засмеялись, заговорили и познакомились. Гена Лазоркин.
Я спросил, откуда он приехал. Он отвечал с веселой усмешкой:
- Я тутошний!
В школе, говорит, дурака валял, год работал на заводе, два года служил в армии, теперь взялся за ум. Не поздно ведь, спрашивал он, смеясь.
- Айда в кино, - сказал он.
Я с радостью согласился. На Невский пришли пешком. После кино мы зашли в кафе-автомат перекусить, и Гена, опять весело усмехаясь, предложил выпить пива.
- Идет, - сказал я.
Мы выпили по большой. Потом гуляли по городу, где каждая улица у Гены была связана с воспоминаниями детства, а у меня - с моими познаниями по истории русской литературы. И было странно, как за десять тысяч километров - я в таежной глуши, он в Ленинграде - в сущности, думали об одном и том же, открывали одних и тех писателей. Замелькали имена! И мне было приятно сознавать, что мы на равных, что он мне симпатичен и я ему нравлюсь. Он уезжал на дачу, мы прошли пешком до Финляндского вокзала, и Гена сказал:
- Хочешь, поедем на дачу?
- Поедем, - согласился я.
Мы сели в полупустой вагон, и скоро электричка летела по высокой насыпи над городом, потом поля, холмы...
Мы выскочили на платформу, за нами двери закрылись, и зеленая электричка ушла за зеленые холмы. Стало тихл и хорошо, словно где-то в Сибири.

В Садоводстве было безлюдно. Мы вошли в открытую калитку и прошли между цветущими флоксами к дому.
- Катя! - позвал Гена.
Никого. Но через минуту мы услышали за домом какую-то возню и смех.
- Гена, кто это с тобой? - спросил девичий голос.
- А там кто у тебя? - сказал Гена, скидывая рубашку. - Раздевайся, пойдем купаться.
Из-за дома появились две девушки, взглянули на меня и засмеялись друг над другом. Кроме трусиков и лифчиков, на них ничего не было. Маленькая, светлая, с круглым личиком, мягким загаром, вся похожая на спелую сливу, это была Катя, сестра Гены. Подруга Кати - Лиля казалась крупнее и больше походила на черносливу.
- Очень приятно, - сказала Лиля, и девушки опять рассмеялись.
Поговорили об экзаменах и отправились на озеро. Весь этот день был сплошное счастье, как солнечный свет в соснах, как блеск воды... Я хорошо плавал, хорошо играл в волейбол, а Катя и Лиля поминутно смеялись всем моим словам. Никогда я не думал, что могу рассмешить хоть одну девушку. Просто им было весело, и все.

Вечером приехала мать Гены - Евдокия Васильевна, пожилая, приятная женщина. Она обратила внимание только на то, что я круглый сирота, и сказала: какой молодец! И тут же я услышал жалобы на детей, то есть на Гену и Катю. Гена усмехался и молчал, Катя обрывала ее:
- Вечно ты, мама!
Я не понимал, чем мать недовольна, чем недовольна Катя. Им, должно быть, так хорошо всегда!
После ужина Лиля собралась ехать домой, и я с нею, хотя Евдокия Васильевна пыталась оставить меня на даче.
В вагоне опять было пусто. Парни сидели развалившись и пели под гитару «чуть охрипшими голосами» песенку за песенкой, не оканчивая ни одну. Юные парочки теснились или сидели обнявшись. Электричка летела, вокруг зеленели капустные поля. Лиля была некрасива лицом, на мой взгляд, но весь ее облик излучал какую-то страшную для меня силу нежности и обаяния. Она была очень похожа на Евгению Борисовну. Лиля молчала, не избегая моего взгляда. Я не смел говорить, и молчать было жутко. Мы расстались на ступенях Финляндского вокзала.
- До свидания! - сказал я.
Лиля стала спускаться по лестнице вниз неловкими, но неизъяснимо женственными шагами крупных, сильных ног. Она оглянулась, потому что все время чувствовала мой взгляд.
- Филипп! Ни пуха ни пера!
Какая-то женщина, вся увешанная сумками, весело прокричала мимоходом:
- К черту! К черту! Отвечай! Вот тогда тебе повезет.
Лиля обернулась и, глядя на меня, стояла и смеялась. Потом сказала:
- Никогда мне не было так весело, как сегодня. Это не к добру.
Мне хотелось пойти с ней, проводить ее, но я заметил, что она заранее в течение всего этого дня старалась пресечь какие-либо знаки внимания с воей стороны, хотя я ничего и не думал.

Она перешла улицу, прошла через площадь мимо памятника Ленину, она жила на той стороне Невы. «Перейти только мост», - говорила она. Я сел на трамвай и уехал на Невский, не зная более короткого пути к общежитию. Трамвай медленно въехал на мост, в окно я снова увидел Лилю: она шла одна, в одной руке сумочка и цветы, другая была в усиленном движении. Она шла, опустив голову, и весь ее облик выражал обиду и незащищенность. Вот она какая! И я о ней думал уже все дни, я знал, рано или поздно мы встретимся.
Я вышел на Невском и пошел пешком, я шел и смотрел на людей. С каждым прохожим и со всеми на улице я был чем-то связан: кто-то мне очень нравился, а кто-то мне был гадок, и мое настроение колебалось, как свет и тени на воде. Был уже глубокий вечер, но улица, фонари, машины, стены домов сияли, словно погруженные в светлую воду. Я видел множество молодых хорошеньких женщин, и они сегодня, сейчас мне нравились, и я думал о каждой и о всех вместе с нежностью и грустью. И мне казалось, что и они смотрят на меня с нежностью и грустью, пока идут навстречу, а там идут навстречу другие, и так без конца. Мы отлично одеты, нам по семнадцать-двадцать семь лет, у нас есть все: и друзья, и человек, которого мы любим и мучаем, - нам хорошо! Это правда! Вот откуда эта спокойная уверенность, милая вежливость, и нежность, и важность, и тайная грусть, и вечная юность, потому что пройди я здесь и через сто лет - все так же будут идти люди непрерывным праздничным потоком...


Комментарий. Повесть "Птицы поют в одиночестве" впервые опубликована на страницах журнала "Аврора"  № 4, 1970 года, неодкратно переиздавалась и переводилась на иностранные языки. Набирая для публикации на сайте по просьбе посетителей, я вчитывался в текст моей первой повести с удивлением: далекая эпоха снова восходит и смыкается с нынешним днем.
©  Петр Киле



« | 1 | 2 | 3 | »
Назад в раздел | Наверх страницы


09.11.16 К выборам президента в США »

04.11.16 История болезни »

01.11.16 Банкротство криминальной контрреволюции в РФ »

19.10.16 Когда проснется Россия? »

10.10.16 Об интервенции и гражданской войне »

09.10.16 О романе Захара Прилепина "Обитель". »

07.10.16 Завершение сказки наших дней "Кукольный тандем". »

03.10.16 Провал сирийской политики США »

18.08.16 «Гуманитарная война» Америки против всего мира »

05.08.16 Правда о чудесах »

Архив новостей

Наши спонсоры:


   Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Copyright © "Эпоха Возрождения" "2007, Петр Киле, kileh@mail.ru  
Все права защищены