Эпоха Возрождения - это вершина, с которой мы обозреваем мировую культуру в развитии, с жизнью и творчеством знаменитых поэтов, художников, мыслителей, писателей, композиторов, с описанием выдающихся созданий искусства.
Новости Города мира, природа. Дневник писателя. Проза Лирика Поэмы Собрание сочинений Приложения. Галерея МОДЕРН_КЛАССИКА контакты
В истории человечества не было веков без вспышек ренессансных явлений.
Опыты по эстетике ренессансных эпох,
а также
мыслителей, поэтов
и художников.
Ход мировой
истории под знаком Русского
Ренессанса.
Драмы и киносценарии о ренессансных
эпохах и личностях.
Стихи о любви
Все о любви. Стихи и эссе. Классика и современность.

 

 

Птицы поют в одиночестве.

 

Пролог.

Я проснулся рано: какая-то свобода во мне и вокруг, словно под утро, как на реке лед тронется, а ведь и амурский лед прошел, мы с дедом уже ездили на лодке. После зимней неподвижности земли, когда под ногами упруго качается лодка, похоже, ты идешь по самой воде, как Бегущая по волнам.
Я оделся и вышел во двор. Дени окликнула меня из летней кухни.
- Пойду поохочусь, - сказал я по-русски.
- В школу не опоздаешь?
Я оглянулся: кто это сказал? Это прозвучало как эхо, как голос моей мамы Ани... Нет, это все-таки Дени, моя бабушка. Я ответил: нет.

Ласточки летали низко над водой, высоко над землей. Ивы на том берегу зеленели, луга были обожжены. Я завернул к Андрею, он ожидал меня, сидя на завалинке. Андрей держал на коленях малокалиберку и сонно глядел на меня.
- Ты что, спишь? - сказал я ему.
- Ну да, - отвечал он вяло.
С ним мы сверстники, но Андрей давно отстал, потом и вовсе ушел из школы. Был крупнее нас и дурнее, что ли. Он левша.
- Патроны есть? - спросил я.
Он показал три пальца - я не поверил.
- Как поделим?
- Никак, - говорил он самодовольно. - Ружье мое, патроны мои.
Все это правда, мне стало скучно. Я вынул из кармана брюк рогатки из красной резины и камешек.

Мы прошли огородами, перелезли через изгородь и углубились в лес. Куковала кукушка. И с каждым ее нанайским кэ-ку меня охватывали волнение и тоска. Вместе с тем увлекала радость, я поднимал ногу и думал: куда опустить - на сухую листву или на воду, куда радостнее?
Клены зеленели цветами, березы сладко пахли. Повсюду из-под земли выбивалась трава. Солнце ласкало лицо, наполняя светом глаза. Над серыми лесами влажно голубели холмы Новой Руссы. Столбы телеграфной линии уходили так, словно люди, взявшись за руки, идут по лесам из города в город, из века в век. Если долго смотреть, можно увидеть Москву. Я прищурился: Москва, как цветы калейдоскопа, шурша, сияла, переливаясь огнями...
- Москва!
«Кочка, лес, вода», - произносил я русские слова. Похоже, я думаю по-русски! «Кто это там идет? Андрей! Это он со мной идет... Куда? А, тут недалеко!»

Я оглядывал верхушки деревьев и краснеющие массы кустов. В лесу пыльно, где сухо, а так - всюду вешняя вода. «О чем бы мне подумать еще?» Я вспомнил плакат, я писал его осенью, он висит у нас в классе: «В науке нет широкой столбовой дороги, и только тот может достигнуть ее сияющих вершин, кто, не страшась усталости, карабкается по ее каменистым тропам» (Карл Маркс). Хотелось буквально карабкаться по каменистым тропам, но гор в Ороне нет. Вода в низинах между кустами темно светлела, как глаза раннего леса. Мне тоже хотелось лечь на землю и глядеть в небо. Зачем мне бегать по воде за подвижными, как пламя, бурундуками? И как глуп Андрей с его тремя патронами! Он думает, я обиделся: предлагает два патрона, а первый выстрел за ним. Мне все равно.

Мы сели поодаль друг от друга на старые пни. Я стал высвистывать в пустой патрон от карабина, имитируя зов самки. Свист далеко разносился по сквозному лесу. Мне было странно хорошо, как после долгой болезни. Но вот Андрей покосился в мою сторону со значительным видом. Так и есть: легко, не касаясь земли, скакал маленький желтый зверек. Мы подпустили его близко и с криком кинулись за ним, наступая на хвост ногами. Бурундук взмыл вверх по дубу, повернулся мордочкой вниз, словно спрашивая: что же случилось? Левша Андрей неловко целится, я выпускаю камень из рогатки. Пуля срезает дубовую ветку, мой камень достигает цели: бурундук, вытянвушись, перевернулся несколько раз в воздухе и упал на землю. В это время над лесом пронесся гудок парохода.
- Мне поря! - сказал я.
Андрей, ужасно недовольный, проговорил:
- Разве это охота!
- У нас контрольная.
Мне жаль его, не очень приятно оставаться одному в лесу.
- Три! - вдруг оживился Андрей. - У меня три коробки патронов! Слушай!
Это сто пятьдесят штук.
- Пока! - сказал я и пошел.
Андрей остался один среди пыльных листьев под черными стволами дубов. Я б не мог остаться один.

Прибежал я в школу в мокрых ботинках, вздрагивая при мысли об Андрее: я предал его, он одинок... Родился человек левша, что за беда? Почему мы смеялись над ним?.. Или я думал об Ане и Боло? Бедный юноша, когда он остался один на свете, он выстрелом из ружья покончил с собой.
Ленка встречает меня вопросом:
- Что, пожар, Филипп?
- Нет никакого пожара, - говорю я с удивлением.
- А дым, Филипп?
Над лесами, на той стороне, где делянки, веял слабый дым. Андрей мог направиться к делянкам... Пожары весной у нас часто случаются.
- Да, пожар, - сказал я тихо. - Куда все подевались?
- Пароход встречают!
Ленка глядела на меня внимательно. Я спросил:
- А ты?
- Я дежурная.

В школе тихо и так светло, как бывает только рано утром весной. Ленка взялась за портфель... Я спросил, на каком языке она думает: на русском или нанайском? Она никак не могла сообразить... Я снял с рубашки паутинку и вынул из-за пазухи мертвого бурундука.
- Ой! - вскрикнула она, увидев его.
Мягкий и теплый, он лежал с закрытыми глазами и легко подавался на нежности Ленки. Мне казалось, это она меня ласкает, и мне хотелось приласкать ее. Она взглянула на меня и вынула из портфеля несколько новых открыток. Ленка раньше собирала конфетные бумажки, теперь открытки. Ее брат, химик, живет в Ленинграде, он и присылает ей открытки. В зимние вечера, когда от белой печки веет теплом, тихо говорит радио и внизу по автозимнику нет-нет да проедет машина: жж-ж, светя фарами далеко по снегу и по окнам домов, - я люблю рассматривать эти открытки, разумеется, если рядом Ленка.

Она моет посуду, шьет или готовит уроки... Одни картины просты и давно знакомы, как «Золотая осень» Левитана. Уезжая на рыбалку или шатаясь по лесами в поисках винограда, я не один раз с удивлением останавливался перед этой уходящей в глубь леса водой, а вокруг на лугу березки в золотом наряде. И далекие белые облачка всегда оказывались на месте.
Картины Шишкина тоже любимые. «Витязь на распутье» Васнецова - это мое чувство Древней Руси: я там жил или я этот витязь, стройный, бесстрашный... И вдруг какой-то светлый мир - «Московский дворик» Поленова: белая колокольня, церковь с золотом куполов, белый дом и сараи... Во дворе стоит лошадь в упряжке, зеленая трава, дорога и тропинки... Девочка сидит одна, два мальчика что-то нашли в траве, еще мальчик... они такие крохи! Это Москва в 1878 году, а все словно у нас во дворе!

- Вот посмотри, Филипп, - сказала Ленка, взяла звонок и выбежала на улицу.
Часто смысл картины, наполняя меня ощущением тревоги или радости, ускользал от меня. Что это «У балкона. Испанки Леонора и Ампара» Коровина? Или «Демон» Врубеля? В руки мне попалась картина Милле «Собирательницы колосьев», и я, очарованный чистой живописью трех неказистых женщин, осеннего поля, подумал, что и я бы мог так хорошо написать лодку, Дени мою на корме и себя за веслами, лодка выезжает из узкого залива с ивами на широкий плес реки... Осень. На заднем плане стога! На воде узкие желтые листья ив... И все! Или... Я сунул руку под парту - мой портфель тут и ночевал. Я достал тетрадь и карандаш: убранное картофельное поле, засохшие стебли, картошка с фиолетовым боком, ветка спелой волчьей ягоды - и все! Или...

Я побежал по классу: какая идея! Чуть наискосок через весь холст давняя, но не забытая могила с деревянным крестом, с фотографией умершей молодой женщины. Пасмурно. Вокруг лес, но лес не показан, кроме нескольких веток клена с осенними, излучающими свет, листьями. Лицо молодой женщины ясно, оно глядит как бы издалека, как фокус света, наполняющего всю картину, и этот свет создает такое ощущение, словно на картине изображена молодая женщина во весь рост, полная грусти и обаяния, как на картине Нестерова «Портрет дочери». Только это будет могила моей мамы Ани...

С тремя короткими гудками пароход отчалил, и зазвенел звонок Ленки. Она бежала на берег и все звонила, а потом, когда навстречу ей устремились ребята, она повернула назад, продолжая звонить, и теперь ее звонок звенел все ближе и громче, дверь она распахнула настежь, в пустой школе звонок зазвенел отчаянно.
Ленка с оживлением сказала:
- Филипп! Уроков не будет, наверно. Андрей говорит: огонь уже у болот.
Вот здорово! Мы поглядывали в окна - дым над лесом был слабее, чем нам хотелось бы. Но пришел Кола Николаевич и отменил занятия: все на борьбу с огнем! Мы закричали ура и повыскакивали на крыльцо. Я, как всегда, участвуя в общественном мероприятии, чувствовал себя необыкновенно хорошим и был весел. Я взял мешок, свернул один угол в другой и накинул мешок на голову, - так мы бегам в дождь.

Я шел рядом с Ленкой, она тоже накинула мешок на голову, как я, как все, у кого были мешки. А те, у кого были ведра, надели ведра на голову, придерживая снизу руками, и ветки звонко бились о жесть. Потом кто-то, как рыцарь немецкий, с головой в ведре упал в яму с водой. Я спросил - кто? Ленка отвечала - Гошка, твой друг! И мы вместе засмеялись над моим другом, и я помчался вперед, увертываясь от расставленных рук кустов и деревьев.
Пахнуло теплом и дымом. Между орешниками и мелкими кустами невидимо на солнце мгновенно сгорали листья и трава прошлого года. Солнце так пекло, что казалось, это его лучи обугливают землю. Огонь скакал невидимкой, оставляя черный след из пепла. «Огонь!» - закричал я, оглядываясь. Ребята забегали, как солдаты на поле боя. Я скинул мешок, втоптал его в лужу и кинулся прихлопывать огонь-невидимку.
Дым и черная пыль пепла вились в горячем воздухе. Огонь кружил вокруг берез, легко перебрасывался с места на место или мчался в сторону, как бурундук. Я махал мокрым мешком как помешанный. Но видел отчетливо все вокруг. Суетливо носились ребята. Голубели холмы Новой Руссы. Ленка тушила огонь деловито, приседая на коленки. В иных местах пламя полыхало страшно, ожигая лицо издали. Я бежал в сторону, где темнела вода в низине, падал спиной в воду, повертывался и вскакивал, весь мокрый, и кидался прямо в пламя. Я знал, кем я хочу быть. Я хочу тушить пожары по ранним лесам, тут я могу умереть, а мне будет весело!

Кола Николаевич, разгоряченный, в саже как и все, сказал, что мы успешно справились с нашей задачей, и мы столпились у болота. Одна Ленка стояла между нами, как всегда чистая, с пристальным взглядом. Она успела умыться в чистой воде болот. Она не смеялась: лицо ее осунулось и было мягко, словно ей немного стыдно и хорошо. Со мной было то же самое.
- Лена, - сказал я, - идем прямо.
- Идем, - сказала она.
Влажный мешок, аккуратно сложенный, она отдала Наташке. А я свой выкинул - он уже ни на что не годился. Мы вышли к просеке телеграфной линии. Ленка шла впереди. Видеть ее и думать о ней мне было все равно что читать книгу - радость и нетерпение пронизывали меня всего, это то, что я позже назвал светом желания. А что это? Нет ответа. Порой сидишь в классе, урок как урок, и учительница может быть не та, которую мы любим, но то ли весна, то ли осень, или песня неслышно прозвучала с неба, прозвенит звонок, и всем жаль чего-то: так хорошо было, хорошо, и все.
Телеграфная линия уходила прямо-прямо и без конца, без конца по всей России, столбы стояли горячие от солнца, провода звенели с бесконечным перезвоном, и мне хотелось идти и идти, и чтобы Ленка шла впереди, и голубели холмы Новой Руссы, и ранний лес на глазах зазеленел и расцвел, и птицы пели причудливыми голосами, и звенела бы в липах и пчелах Земля... Мне хотелось идти и идти вечно.

1

У главного здания Университета, возле стеклянного киоска с многоцветьем журналов и газет на всех языках мира, на гранитных ступенях к Неве и вдоль парапетов - всюду стояла и сидела молодежь... Кто читал книжку, кто размахивал сумочкой, кто курил, а кто грыз ногти, в общем, все как будто скучали и не знали, что делать. Серого петербургского неба не было и в помине. День сиял, как после дождя, и небо голубело с белыми, как снег, облаками.
Над городом на кончике адмиралтейской иглы несся на всех парусах золотой кораблик! Я тихонько вздохнул. Надо же! Я здесь.

Пока я заполнял бланки, составлял автобиографию, сдавал документы в приемной комиссии, во мне постоянно вспыхивали ощущения детства... И все те, кто стоял у киоска, кто сидел на граните Невы, кто ходил с таким важным видом - все те, кто приехал с Волги, с Оби, с Енисея, с Днепра - у каждого за спиной еще пело, плакало, смеялось детство, заглушая шум города, застилая глаза воспоминаниями. Юность звала, несла нас вперед, а детство, как младший братишка увязывается за старшим, не отпускало нас, и мы невольно оглядывались назад...

Легкость, с какой взяли у меня документы, обрадовала меня, словно меня уже приняли в Университет. Я отправился через мост в общежитие, получил постельные принадлежности, дело знакомое: я три года жил в интернате в Новой Руссе. Потом я сбежал с пятого этажа и пошел искать на какой-то линии Васильевского острова флюорографическую станцию. Нашел. Мама моя Аня умерла от туберкулеза легких, и я инстинктивно боялся рентгеновского аппарата. В кабинете было полутемно и прохладно, и снова теплый солнечный свет, может, все пока обойдется.

В парикмахерской я увидел себя в зеркале - странная личность смотрела на меня. Я с недоверием узнавал в ней себя. Женщина-парикмахер защелкала ножницами, почти не касаясь волос. Я, привыкший к неловким движениям деда, словно окунулся в теплый сон. Я закрыл глаза, воли у меня своей уже не было, было приятно.
- Открой глаза, - услышал я полушепот. - Хорошо?
- Спасибо!
После стрижки я особенно некрасив. Я пришел в общежитие, разузнал, где баня, и снова сбежал с пятого этажа вниз. Я семь суток ехал в поезде, где умыться толком нельзя было. В ларьке я купил мыло, зубную щетку и зубную пасту. Первый раз в жизни. До сих пор я жил на всем готовом. Я сначала помылся, потом долго сидел в парной, потом снова помылся и вышел на улицу легким и стройным. В булочной купил батон и двести граммов шоколадных конфет, чем и поужинал, сидя у окна на пятом этаже.

Шпиль Петропавловской крепости с ангелом, опустившим голову и крылья над городом, сиял близко. Я улегся спать, хотя было светло, как днем. И только я коснулся подушки, то ли во сне, то ли наяву снова застучали колеса, шпалы и щебенка казались горячими, как плита, а пыль проселочных дорог, мелкий лес, стены срубов бесконечных сел - все сияло теплом. Люди щурились, глядя на наш поезд, уносящийся мимо их окон, мимо полей, мимо их жизни... А я еду и еду - куда? - и эти военные городки, солдаты в тяжелых машинах, солдаты-часовые, и эти лагеря пионерские - сколько их, сколько - в каждом сосновом бору, глядеть на эти сосны уже счастье... И эти села без конца. Женщины в платках у сельмагов, и реки с песчаными берегами, с грохотом мостов и лентами плотов вдали - что же это такое, я думаю, почему это все меня радует и влечет7

В ночь с грозовыми тучами на горизонте, с огнями городов и теплым близким светом окон в селах, когда мельком увидишь и стол посредине, и кровать у стены, и темный комод, и старушку, что подняла внучку на руки показать огни нашего летящего легким пунктиром поезда, - хорошо и тревожно... За окном, кажется, одно и то же, одно и то же, а не могу отвести глаз... Скалы и горы, внизу холмы с редкими знаками елей, - на какой высоте мы едем?
Я не сплю, я не ем, только смотрю рассеянно-сосредоточенно в окно  вагона, чувствуя себя как после прививки оспы. «Слушай, парень, - говорит шахтер с Сахалина, один из тех сильных, спокойных мужчин, к которым я невольно испытываю сыновнее чувство. - Может быть, у тебя денег нет, а?» Я улыбаюсь - есть. А женщина, молодая и красивая, говорит: «Он еще не научился говорить по-русски!» - и улыбается, смеясь.

Особенно хорошо рано утром... Слышишь голоса птиц сквозь стальной перестук колес! Трава в лесу, роса... Свет сияет на путине... Перелески, болота и луга... И всюду тропинки, тропинки, тропинки... Теленок... Дети в траве, машут ручонками... Увидишь хорошенькое личико, мир и счастье в ее глазах - и сладкая зависть шевельнется в тебе: она тебя не знает, вся ее жизнь пройдет без тебя! Я считаю километры, считаю вагоны встречных поездов, шум и грохот... Вечереет... Пыльная дорога в сторону, мчится мотоциклист беззвучно-тревожно... Куда ты?

Где-то у Омска поезд вдруг остановился в лесу. Мы все удивленно переглянулись. Так тихо... Вот кто-то пробежал по земле, там выбежали на луг за цветами... Я тоже выскочил. Весь поезд высыпал на луг. Заливается в небе жаворонок... Никогда еще так не радовали меня тишина, зелень луга и голубое небо.
«Крушение», - кто-то сказал.
«Неужели крушение?» - подумал я. Было так странно и страшно.
Рельсы и столбы электрической линии уходили прямо до горизонта, небо было чисто, всем необыкновенно весело...

Я проснулся от щебета птиц под окном... Солнце заливало светом комнату. Семь часов! В комнате нас четверо: два узбека, Олег Миролюбов и я. Два узбека приехали давно, они поступали на экономический факультет. Мы с Аликом вселились вчера и оба готовились на философский. Один из узбеков брксер, он даже стакан со стола хватает так, как будто стакан падает. Другой узбек мне запомнился тем, что каждый день мыл голову простоквашей. Зачем он это делал?

Я тихонько встал и пошел умываться. Удобства городской жизни меня радовали, а вчера вечером в полутьме коридора мне пришло в голову, что в Ленинграде, в общежитии, где столько народу и столько света, можно совершенно не бояться амба. Мысль странная и смешная, но она мне доставила радость - сознание свободы. Я оделся, тщательно почистил ботинки и вышел на улицу, прямо к Неве. Воробьи отчаянно чирикали. Трогая пальцами гранит парапета, я прошел до деревянного мостика и дальше - к деревьям возле Петропавловской крепости. Напротив я видел Стрелку Васильевского острова с ростральными колоннами, а по ту сторону Невы - приземистый Зимний дворец.

Я шел вдоль берега, здесь не было гранита, и было похоже, что я рано утром вышел у нас к реке... Залитый набегающей волной песок, камешки, куски кирпича и стеклышки, утреннее сияние воды - все мне напоминало то, что я без малейшего сожаления покинул, может быть, навсегда. А теперь, не знаю почему, захотелось быть там, точно я оставил там рай земной. Казалось, прошли века, как я стоял у окна и смотрел на наш берег...

Берег поблескивал горячими стеклышками, перламутром раскрытых двустворчатых раковин и легкими крыльями стрекоз. Вместо утреннего скрипа уключин за ивами, под звуки которого я просыпался ребенком, теперь мирно стрекотал мотор рыбацкой лодки...
Я стоял у окна и думал, вот я еще не уехал, а дом уже опустел, он словно уменьшился и загрустил, совсем как Дени, моя бабушка. И дед как-то сразу постарел, я видел рано утром, как он рассеянно шел на берег, маленький, в больших резиновых сапогах. Он столкнул оморочку, и она, покачиваясь, чуть не уплыла из-под его рук, пока Дени что-то говорила ему, тоже маленькая, в нанайском халате. Мапа махнул рукой и сел в оморочку. Он уехал снимать ночные сети. Оморочку быстро относило течением, дед привычно-легко махал веслом. Узкие лопасти весла то справа, то слева вспыхивали на солнце, как метнувшаяся вверх рыба. Дени зачерпнула воды с мостика, выпрямилась и поглядела вниз по реке, потом пошла наверх с ведром воды в одной руке, с хворостом - в другой.

Было тихо и особенно светло, как бывает рано утром. Только под ивами на том берегу вода темнела, а в рощах ив, думалось мне, притаились все мои детские страхи и стыд первых желаний. Я уезжал, и мне было радостно сознавать, что они вместе с ивами останутся здесь навсегда.

По тропинке к реке шла Евгения Борисовна, русская женщина, в маленьком светлом халатике, в босоножках с золотыми ремешками. Она учительница по литературе и русскому языку. Правда, я у нее не учился. Она приехала в Орон в прошлом году, а я учился в Новой Руссе последний год. Евгения Борисовна жила в нашем доме, на той половине, где раньше жила моя мама, а потом - Тима, мой дядя, который уже после армии, пьяный, упал с катера ночью и утонул.

В Ороне дом моего деда лучший: резные ставни, карниз с орнаментом, пять окон к реке, два - на восток, где над лесами близко холмы Новой Руссы, один островерхий, второй пологий и ниже. У нас на Амуре воздух такой синий, чуть отъедешь - леса, что близко зеленели, уже синеют, как горы. И холмы Новой Руссы синели, как горы, а после дождя, как небо прояснится, они синели так  близко и густо, казалось, протяни руку и дотронешься до них.
Дед поставил дом еще в тридцатые годы - в эпоху коренных перемен в жизни нанай, и мне не понять такие слова, как стойбище или даже мазанка. Одна мазанка есть в Ороне. В ней живет одноногий Кэндэри, шаман. Беднее его никого нет, и мне не верится, что шаманы обладали могуществом и были первые богачи в селениях. Еще недавно - я помню - шаман вовсю шаманил, но старушки сходят в могилу, и делать шаману нечего, кроме как сниматься в кино на память потомкам. Нам он смешон. Но все-таки есть тайная власть у него над нашими душами. Может быть, это всего лишь тайна старины, детские страхи, да и мазанка даже как музейный экспонат внушает невольную тревогу. Неужели в этом тесном и темном жилище с земляным полом, с нарами от стенки до стенки, с дымоходом под нарами, неужели в грязных лохмотьях детишек шамана, не видя света зимой, а летом всегда под палящим солнцем, неужели мы так жили в начале века и тысячу лет?

И ничего не осталось от той жизни, кроме сусу, места покинутого селения, люди которого вымерли от оспы - такое пустое пространство у леса вдоль речки. Галька и песок, выше сухая земля, едва проросшая бурьяном - здесь люди жили. Ни крепостных стен, ни церквей, ни колючей проволоки - ничего! В песке разве найдешь бусы - бледно-голубые, с белыми крапинками. Откуда они? Я всегда проходил там с тайным волнением. А если приходилось ехать у этих мест ночью, оморочку я направлял на середину реки и боялся повернуть голову в сторону сусу - светлого провала в темной массе леса.

Бусы мы находили и, гоняясь за бурундуками, в дуплах старых дубов. Эти бусы особенно пугали нас. Их нельзя брать домой, можно в дом ввести амба. Это бусы пудин. Жила некогда девушка. Была она лучше всех. Поэтому ее звали пудин. А мужчину, который был удачлив во всем: в рыбной ловле, в любви, - звали мэргэн. Он добр. Он воин. Он появляется словно с неба, и пудин сразу узнает его: он лучше всех! Но злые силы разлучают их, и мэргэн уходит на войну... Пройдет сто лет, люди рождаются и умирают, среди новых поколений юная пудин вечно ждет своего избранника. Ее удел - верность. Но если... она бездумно приняла чужого мужчину - горе ей. У нее родится токса, ребенок без отца... Он заморыш или обречен быть заморышем. Обиженное судьбою существо обижают и люди. И пудин в слезах решается умертвить его - ему так будет лучше. Душа ребенка - птица - снова улетит в небо и будет сидеть на ветке небесного дерева и петь. Пудин прячет плачущее тельце ее дитя в дупле старого дуба и оставляет ему бусы свои. А раз согрешив, она грешит снова: с молодыми и старыми, с китайцами и с русскими, кому охота - ей только весело. Но скоро она умирает, и тень ее блуждает по свету, она словно ищет своего ребенка. Но, утратив доброе чувство матери, она может творить лишь зло: теперь она пудин-амба. Стала она несравненно красивее, но стоит ей взглянуть на ребенка в колыбели - ребенок тает на глазах испуганных родителей... Посмотрите на нее! Глаза ее сияют нестерпимой красотой, а на губах алая струйка крови.

Я вздохнул с облегчением. И, хотя я давно не верил в такие вещи, я уезжал с тайной мыслью, что наконец-то буду совершенно свободен от всего, что так пугало меня в детстве.
Евгения Борисовна искупалась и, выйдя из воды, надела черные очки от солнца, и глаз на лице ее не было видно, только тонкие губы, слегка припухлые, и губы ее словно манили, дразнили кого-то, и она это знала. Потом она прошла в дом.

Река казалась подернутой паутиной. И берег выглядел так, как будто меня тут давно не было или я еще не родился. Только столбы радиолинии с ласточками на проводах, и голос Москвы над моей головой, и моя русская речь говорили мне о том, что мир вокруг давно изменился, и та жизнь, что притаилась в облике моей Дени, прошла, а мама моя Аня, моя первая учительница, всегда мне казалась русской, так хорошо у нее звучала русская речь. Но она рано умерла.

Я слышал, как Евгения Борисовна прошла по коридору - я замер в ожидании ее стука - она постучалась и вошла. Она принесла свой небольшой чемодан, бросила на кровать и остановилась, глядя на него.
- Евгения Борисовна, а это не женский чемодан? - спрашиваю я.
- Почему, Филипп?
- Очень похож на вас.
Она улыбается моим словам. Я давно заметил: она любит делать подарки.
- Филипп, а у тебя есть кошелек?
Она протягивает мне кошелек, добротный и очень женский, как все ее вещи. Я беру в руки ее кошелек, где-нибудь в Москве я выну его из кармана и прижму к щеке. Дени усаживает Евгению Борисовну обедать с нами. Приехала она в прошлом году в конце августа, перед моим отъездом в Новую Руссу. Я нес тогда ее чемодан, она расспрашивала:
- Баня у вас есть?
- Есть. Редко работает.
- Вы хорошо говорите по-русски. В магазине есть продукты?
- Есть. Впрочем, я не знаю.
Она прямо взглянула на меня и засмеялась. Дени стояла у летней кухни и мягко смотрела на русскую учительницу. Евгении Борисовне у нас понравилось. Она сразу подружилась с Дени, а доме слышался ее смех, потом она вышла на крыльцо. Я протянул ей несколько гроздьев винограда.
- Что! - сказала она. - Виноград растет в лесу и сколько хочешь? Ехала я на Крайний Север, а попала на юг, да, Фидипп?
Она спросила, как я учусь. Я сказал: ничего. Кем я хочу быть? Не знаю. Как? Я просто как-то не думал об этом. Успеется. Она внимательно посмотрела на меня: решила выбрать мне путь.

Приезжал в Орон я только по праздникам. Седьмого ноября я пришел в сумерки, дома никого не было. Я колол дрова, когда Евгения Борисовна подошла ко мне.
- Филипп приехал! - сказала она. - Дени у соседки, я сейчас позову ее.
- Здравствуйте, Евгения Борисовна! Дени и сама придет.
- Ну да, придет. Но ты мало думаешь о ней. Почему тебя нет два месяца и ни одного письма?
Я сказал, интернат не частная квартира, нынче и то едва отпустили. А письма мы не пишем, - о чем писать?
Уже совсем степнело, и мы вошли в дом на ее половину. Она включила свет и принялась меня кормить. Уже усовила нанайский обычай: гостя прежде всего нужно накормить, когда бы он ни пришел, хоть среди ночи.
- Филипп, а ты помнил, что я живу у вас? Я потому спрашиваю, что сама помнила и думала... Мы каждый день говорим о тебе, и все о тебе я знаю.
- А у вас как дела, Евгения Борисовна?
- Хорошо! - сказала она весело.
Не на много она была старше меня, вот только очень красивая и учительница.
- Что будем делать? - сказала она. - Мы каждый вечер с Дени играем в карты.

Она достала сигаретку и закурила.
- Филипп, а ты куришь?
Я смотрел на нее и не отвечал.
Она сказала:
- Ну, кури.
Только я закурил, вошла Дени. Я спрятал сигарету и встал. Я ничего не говорил Дени, только смотрел на нее, опустив голову, она целовала меня в одну щеку, в другую, смеялась и плакала. Дени радовалась мне и плакала об Ане и Боло.
- Хорошо ли живешь, дитя?
- Хорошо, Дени.
- Учителя тобой довольны?
- Да, Дени.
Евгения Борисовна смотрела на нас с хорошей улыбкой. Она усадила Дени пить чай.
- Филипп, мне сказали, ты идешь на золотую медаль?
Я вздохнул: я могу и серебряной не получить.
- Москва или Лениград? -спрашивала Евгения Борисовна.
Она училась в Москве.
- Лениград, - говорил я.
- Технический вуз или гуманитарный?
- Университет, - говорил я.
- На какой факультет?
Нет ответа.
- На физический?
- Можно, но...
- На филологический?
- Хорошо, но...
Физика, химия, математика - все легко и интересно, и век такой, но... С другой стороны, терпеть не могу учебников по литературе... Есть десткая мечта, но я и не заикнулся о ней перед Евгенией Борисовной. Она спрашивала, что я читаю.
Я сказал ей.
- Филипп! Ты застрял в девятнадцатом веке!

Всего лучше мы провели зимние каникулы. Я приехал на попутной машине. В углу в нашей половине стояла елка.
- Это все Женя, - говорила Дени.
Елка сияла в полутьме. В провалах темнеющих окон появились звезды. Снег скрипел под быстрыми шагами человека, и ему во след пролаяла собака... Теперь я знал, что такое елка. Это спускающиеся лапы елей в снегу на фоне сияющих звезд. Это зимняя картина, где все - ожидание зелени и летнего тепла. Это мечта. Я видел ели в снегу и звезды. Это была Россия. Вечерняя Москва сияла там, как елка. Ощущение холода означало: все-таки как далеко Москва. Но Москва была. Была, и близко, как моя речь, как мое дыхание.

Она была в клубе. Я пришел туда и сел листать журналы. Она возилась с малышами, а те, кто постарше, особенно девчонки, просили ее танцевать.
- Вы сегодня такая красивая, Евгения Борисовна!
- Покажитесь! Покажитесь!
- Мы не видели, как вы танцевали!
Я вышел из библиотеки, и она улынулась. Все притихли. Мы так хорошо танцевали, я думаю, она забывала хоть на миг, что она учительница и ее ученики наблюдают за нею. У девчонок неудобные талии и руки, мне с ними неловко. Евгения Борисовна затаенно глядела мне в глаза, слегка отклоняя голову, была отдельно от меня и вместе с тем со мной в каждом движении, в музыке, я чувствовал ее тело, было хорошо, как редко бывает хорошо.

Темно-синее небо сияло звездами, скоро полночь, это было видно по положению Большой Медведицы. Евгения Борисовна догнала меня по гребню сугроба, я увидел ее лунную тень и уступил дорогу. Поравнявшись со мной, она взяла меня за руку и близко посмотрела в мои глаза. Мне показалось, она хочет меня поцеловать. Невероятно, конечно, но в мою голову чаще приходят самые вероятные вещи. Туфли она несла в сумке, но и валенки на ее ногах казались такой же праздничной обувью, как и туфли.
- Как хорошо дома! - сказала она и встала у двери. Я смахнул веником снег с ее белых валенок. Дени собирала на стол, а в углу сияла елка.

Она сидела у нас, мы ели пельмени, выпили вина местного производства - из амурской голубики, а называется оно «Волжское». Дени с теплой улыбкой глядела на нас. Евгения Борисовна пела студенческие песенки, даже что-то выплясывала, Дени смотрела на нее и оживленно улыбалась, и до меня дошло, что не в первый раз все это делается: Дени знала все ее песенки. Часто, часто у Евгении Борисовны были горькие минуты, ее жгло какое-то разочарование, она впадала в отчаяние и плакала. Дени втихомолку собирала праздничный стол и звала ее, и всегда им становилось легче, и она распевала свои песенки, рассказывала смешное о школьниках, и Дени радовалась, что она опять весела.

Рано утром, еще при звездах, Дени будила меня, я ел горячую картошку с кетой, одевался в телогрейку и отправлялся в лес с нартой, такой легкой, пока она пустая. В деревне гасли огоньки, в небе гасли звезды, от снега светло, но скоро и вовсе рассветало. Так что все веселее становилось мне. Дорога, обходя кусты и равнины болот вдоль перелеска, уходила куда-то в неизвестность. Редкие сосны высились над делянками. Где-то стучал дятел. Как в детстве, казалось, я один на Земле в каменном веке. Я грузил три бревна и крепко привязывал их к нарте. Отдышавшись, я надевал лямку и торопился из каменного века домой. Свежий снег распушил лес, и провода телеграфной линии покрылись снегом, а деревья-исполины у  колхозных конюшен чернели, словно стояли в ночи. Над ними кружили вороны, глухо и тяжело перелетая с места на место.

Запыхавшись, весь горячий, я влетаю в наш двор, и Евгения Борисовна хлопочет вокруг меня, пытаясь помочь. Мы пилим дрова и все говорим, говорим до головокружения, на какой же факультет мне поступать. Мои устремления Евгения Борисовна называет то социологией, то эстетикой. А по вечерам она мне читает современных советских поэтов, но любимый ее поэт Александр Блок. И я свои устремления называю поэзией...
Я звал ее кататься на лыжах.
- Филипп, у меня нет лыж!
- Найдем лыжи!
- Но я едва хожу на лыжах...
- Ничего!
Лыжня увела нас далеко в лес в сторону делянки. Снег слежался, и можно было идти целиной между деревьев, над ушедшими под снег кочками, и лыжи не проваливались. Молодые дубки шуршали желтыми  листьями, и лес чернел, и синели близко холмы Новой Руссы. Звук далеко проникал, и казалось, деревня совсем рядом и люди видят, как мы, оглядываясь друг на друга, скользим на лыжах и скользим, точно мы и не умеем без лыж ходить.
Она раскраснелась и победоносно глядела на меня.
- Устали?
- Нет еще!
Я снял лыжи и взобрался на дикую яблоню. Ярко-красные, созревшие и замершие ягодки висели редко на ветках. Дети ели и не доели. Птицы ели и не доели. Я срывал ветки и спускал вниз на снег. Она глотала оттаивающие во рту мягко-кислые ягодки и глядела вверх на меня, смеялась:
- Как лиса на виноград!
Я спрыгнул вниз и провалился в снег.
- И тебя сейчас съем! - сказала она, поъезжая ко мне близко. - Но только что я скажу твоей бабушке?
Я поднялся, надел лыжи и тихо поехал назад. Возвращились мы молча и медленно и очень замерзли.

Зимний вечер. Она, домашняя, милая, светлая, варит себе ужин, я читаю ей стихи вслух.
- Филипп, - сказала она, - а ты пишешь стихи? Покажи, а?
Я молчал. Мне всегда было странно: все пишут стихи, Ленка писала стихи, я один не писал, об этом никто не знал. Все думали, мне стихи писать так же легко, как все на свете.
- Нет, - сказал я со вздохом, - стихи я не умею писать.
Она удивилась:
- А ты пробовал, Филипп? Кому же писать стихи, как не тебе!



« | 1 | 2 | 3 | »
Назад в раздел | Наверх страницы


09.11.16 К выборам президента в США »

04.11.16 История болезни »

01.11.16 Банкротство криминальной контрреволюции в РФ »

19.10.16 Когда проснется Россия? »

10.10.16 Об интервенции и гражданской войне »

09.10.16 О романе Захара Прилепина "Обитель". »

07.10.16 Завершение сказки наших дней "Кукольный тандем". »

03.10.16 Провал сирийской политики США »

18.08.16 «Гуманитарная война» Америки против всего мира »

05.08.16 Правда о чудесах »

Архив новостей

Наши спонсоры:


   Rambler's Top100 Яндекс цитирования
Copyright © "Эпоха Возрождения" "2007, Петр Киле, kileh@mail.ru  
Все права защищены